Стол вверх ножками под дождем

Сын уединился в своей комнате, стал звонить кому-то. Он отправился в ванную — под прохладными струями кровь отхлынула от лица, потянуло в дрему. Переборол, заставил себя встрепенуться. Ныло тело, сосало под ложечкой, сердце спотыкалось. Диабет, проклятый диабет отбирал еле теплившиеся крохи сил.

Жена сновала между кухней и столовой, накрывала ужин. Скатерть, тарелки, вилки. На компактном, аккуратного размера, попахивающем свежей лакировкой столе. Подслащала шевелившуюся в груди беспокойную виноватость:

— Славная работа, расслабься. Приляг.

Ковыляя мимо комнаты сына, услышал обрывок разговора: «Не могу его оставить. Обидчив до абсурда».

Ложиться расхотелось, приблизился к окну.

Отслужившие век останки мокли под дождем. Когда несли их на выброс, накрапывало, теперь ливень обрушился белесыми, будто марлевыми потоками.

Давно примеривались затеять казнь. Стол-мастодонт занимал непомерное пространство. Неуклюжий, остроугольный, почти квадратный, с толстыми потрескавшимися ножками, был, можно сказать, живой (то есть древесной) памятью, симбиозом фамильного, наследственного достояния и проклятия: при переезде в малогабаритную квартиру втаскивали допотопного уродца через балкон, в лифт нестандартное чудище не помещалось, по узкой лестнице на пятый тоже не воздеть, пришлось вызвать подъемный кран. Крюком зацепили и взгромоздили. Уже тогда окрепла мысль: избавиться. Однако экзекуцию отложили, справили за тем столом веселое новоселье.

Отец собственноручно и единолично соорудил монстра — в ту пору, когда магазинная мебель была не по карману. Она и в продажу поступала ограниченно, знакомых блатмейстеров не сыскалось, зато бесхозных досок и обрубков насобирали вдоволь. Отец взмок, три майки сменил, пока сконструировал кондовое свое произведение. Ах, отец, волшебник! Построил еще и буфет. Ужасающего, шанхайского вида. Смастрачил люстру из никчемных железяк. Ему, неумелому отпрыску, доверил привесить алюминиевую бахрому. Ловко, споро выкрутасничал батя. Стол, главный отцовский любимец, превзошел все прежние начинания. Под той позвякивающей люстрой, за тем великолепно нелепым столом собирались те, кто вскоре канул. Праздновали, завтракали, сумерничали, горевали. Дед и бабка, обряженные в последний путь, лежали на этом столе перед последней своей дорогой.

Из кутерьмы собственных воспоминаний на первую роль претендовали ромбовидные ножки (углы кое-где сколоты и занозисто топорщились), навевавшие опаску за капроновые женские чулки и теплые детские шерстяные рейтузы: не одна пара испорчена цепляющими колючими отщепленными заусенцами!

На даче, мальчишкой, играл с соседскими сверстниками в «казаков-разбойников», побежал к березе, возле нее складировали строительный хлам, споткнулся о свернутую змеиным клубком толстую ржавую проволоку, она царапнула острым жалом. На загорелой коленке остался белый след — похожая белесость шлейфом тянется за маневрирующим в голубом небе самолетом, выступила капля крови. Ранка вспухла.

Мама повезла сыночка в город.

Тем вечером дедушка и бабушка принимали гостей, пили чай, посреди стола румянился яблочный пирог. А внук, торжественно наряженный, знобко дрожал: едва начинал вертеться, задевал корочкой болячки за шероховатую ножку — стискивал зубы, впивался пальцами в края стула, вспыхивала нестерпимая боль. Взметывалась неприязнь к противному задиристому столу.

Вечер затянулся, его почему-то не отсылали спать, но к лучшему: в одиночестве, пожалуй, разнюнился бы. Наконец мама увела. Он покапризничал для вида.

Мама расстилала постель. В желтом свете настольной лампы привиделось: мама не такая, какой привык ее воображать. Осунувшаяся, озабоченная.

— Что с тобой? — спросил он.

— А что такое? — она остановилась с подушкой в руках.

— Ты постарела, — сказал он.

— Не говорил глупостей, — сказала мама.

Затушевывая неожиданно сорвавшуюся с языка глупость, объявил: хочет есть. Мама принесла бутерброд с ветчиной.

Спали книжки в шкафу, спали рыбки в темном аквариуме, он ворочался.

— Знаешь, — признался он маме, — мне весь вечер было очень больно, но я не жаловался.

Утром поехали к врачу. Врач долго приглядывался к болячке и вдруг резко — двумя пальцами — надавил, зеленоватая кашица нагноения поползла в эмалированное щербатое фасолевидное судночко.

За вызывающе громоздким столом справляла юбилей тетка, сестра отца. Взбалмошная, скандальная, замужем за полковником, она почти не общалась с братом, но после гибели супруга, став никому не нужной, зачастила к родственникам. Нагрянула и на свое шестидесятилетие. Метала из сумки привезенные деликатесы, раскладывала на тарелки ломтики копченой колбасы и сыра, наполняла вазы виноградом и яблоками, а предательски неохватная поверхность стола угнетала пустынной голизной, холодной ненасыщенностью.

— Возьми маслину, — командовала тетка. — Это полезно.

Та жизнь казалась единственно возможной, временами даже шикарной. Тетка мнила себя богатой. И вот наблюдал ее, позорно наслаждавшуюся несуществующим превосходством, крохоборствующую — в безвкусном платье из синтетического материала, пестрящего аляповатыми цветами, с крашеными оранжевыми волосами, озабоченную нехваткой денег, гордившуюся — чем? — пошлым расчетливым торжеством?

— Роскошный банкет, верно? — настаивала она, собирая после празднества в целлофановый пакет и пряча в сумку недоеденную закуску, напластывая огурцы на котлеты. — Во сколько мне это стало, как думаете? Триста двадцать три рубля…

Отец пожал плечами. Мать кивала.

Он отворачивался, чтоб не видеть, как тетка, прихрамывая, отчаливала восвояси. Ее мучила неизлечимая хворь.

— Не в себе, — сочувственно извиняла ее мама. — Я ездила за ней, чтоб вернуть после войны из эвакуации. Детей разрешали, их в пропуск не вписывали. А взрослых не впускали. Положила ее в купе на нижнюю полку, сверху матрац, одеяло, а другие пассажиры, пока шла проверка документов, на ней сидели. Выручили. А у нее позвоночник треснул.

Давняя печаль о горькой доле несчастной женщины отзывалась скорбным сожалением — о себе прежнем. И заботливую маму он вспоминал, и овдовевшую бабушку — безжалостно, невеликодушно перефутболивали ее, отправляли к дальним родственникам, и он тоже усердствовал, а она, не желая признать, согласиться, что никому не нужна и всем помеха, долго откладывала, оттягивала переезд, не называя причину отсрочки. То было даже не отчаяние, а детское, робкое, суеверное зажмуривание: если не вижу страшного, его не существует.

Сынок-карапуз, путешествуя под стол пешком, набил немало шишек о кряжистую столешницу. Внуку грозила та же напасть. И окончательно постановили: учинить расправу. Вдвоем с сыном мигом управились с грубой разделочной суетой, перевернули упиравшегося гиганта-страшилу на спину, стол, будто диковинное доисторическое насекомое, беспомощно дрыгал четырьмя ободранными ногами, а в его брюхо уже вклинились стамески, стучали молотки, отделяя от деревянного чрева нарост-гармошку раздвижных приспособлений — притороченную к столешнице (ее можно было раздвигать еще шире) вставку — из этой гармошки сыпались труха и личинки жучка-древоточца. Затем пришел черед конечностей — ножки без грохота и скрежета отошли от корпуса вместе с горизонтальными скреплявшими их перекладинами — похожими на противотанковые ежи.

Расчлененный, поверженный колосс уже не брыкался.

— Может, столешница сгодится? — сомневалась жена.

Но сын был настроен категорично:

— Надоело барахло.

И выдворил хлам.

Пока работали, сын покрикивал на него. Теперь, в соседней комнате, говорил тихо. Односложно: «Думал, до обеда управимся… Думал, займет часа полтора… Если б знал, не начинали бы. Ты в курсе… На него дунь — рассыплется. Мне на хрен нужны усовершенствования. Такой ценой. Пусть бы доживал как есть…»

Стало больно, будто давным-давно за вечерним чаем у дедушки и бабушки, когда задевал ранкой о шероховатую ножку вышвырнутого на свалку униженного бедняги. И нестерпимо жаль — отправленного в утиль почти ровесника. Выходит, совместный подвиг сживания со света инвалида происходил по необоюдной необходимости? Выходит, принесение жертвы не требовалось? Хороший сын… Не огорчил отца. Но лучше бы прикрыл микрофон трубки ладонью. Уж очень отчетливо звучал голос.

Параллельно с жалостью к старой никчемной вещи испытал мстительное удовлетворение от мысли, что самому предстоит аналогичное. Закономерно! Заслуженно! Естественный финал. Общая участь. Предмет, который мешает, отягощает (и причиняет неудобство), должен исчезнуть. Обрести покой. И дать покой окружающим. А иллюзии и восторги семейной идиллии — чушь, сентиментальные бредни!

Колченогие останки мокли под струями. Бесславный конец! Да ведь это его собственное прошлое, брошенное на произвол, сырело и плесневело!

«И меня так будут вытаскивать?». Вот и ладно!

Хорошо, что так произойдет. Пора… То, что требовалось, исполнено неукоснительно, последняя необходимость соблюдена, ничего в будущем не ожидает. Только диабет.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Яндекс.Метрика