«Ни разу не мылись»: пережившая оккупацию женщина описала ужасы черных дней
На захваченных советских территориях гитлеровцы устанавливали «новый порядок».
Для многих наших сограждан, кто не застал военную страду 1941–1945-го, главной помехой, которая мешает проникнуться теми важнейшими для страны событиями, может стать нехватка осознания обыденности ужасов происходившего — каждодневных, противоестественных самой человеческой жизни.
Вот об этом — ужасном по сути своей — рассказала в письме к родственнице мать одного из наших читателей, который решил передать это безыскусное повествование в редакцию газеты.
«Сейчас ветеранские организации и средства массовой информации уделяют большое внимание сбору воспоминаний фронтовиков, участников подполья и партизанского движения, тружеников тыла. Но при этом как-то все забыли об обыкновенных гражданах, вынужденных остаться на оккупированной врагом территории, — подчеркнул полковник в отставке Лев Александрович Козарев. — К таким гражданам относится в частности моя мама — Осадчая Александра Афанасьевна. Письмо, которое сохранилось, написано ею почти четверть века назад и посвящено в том числе рассказу о жизни нашей семьи в городе Невинномысске Ставропольского края во время оккупации.
Чтобы было понятно, кто упоминается в этом письме, поясню. Шура — это мой отец, Козарев Александр Андреевич. Он был призван в армию, отправлен под Сталинград, где и пропал без вести через несколько месяцев. Мама — Прасковья Васильевна, мать моего отца и, следовательно, свекровь моей мамы и моя бабушка. А Лева — это я сам, Лев Козарев, родившийся в феврале 1941-го».
Мы решили опубликовать воспоминания Александры Афанасьевны лишь с небольшими сокращениями.
Братская могила замученных и расстрелянных оккупантами жителей Невинномысска.
«Насунулась какая-то темнота»
«Война началась как снег на голову… Это же было воскресенье, но Шуре почему-то нужно было быть на работе, а я сидела в комнате с закрытыми ставнями, кормила Леву, готовила ко сну. Вдруг мама приоткрыла дверь и говорит мне: «Война…» Я положила Леву в люльку, выхожу, она опять повторяет мне и зовет меня на улицу, где уже толпы людей — плачут, кричат…
…После того как стало известно, что немцы напали, все вокруг ужасно переменилось, насунулась какая-то темнота. В квартирах запретили зажигать свет, если не затемнены окна. В магазинах ужасные очереди буквально за всем — особенно быстро исчезли с прилавков соль, спички, мыло. Конечно, у кого хватало денег, те расхватывали все, а мы ни к чему не могли подступиться — жили скудно, сегодняшним днем. Благо была корова, мама с утра разносила молоко по адресам покупателей, получала от них плату — вот этим и спасались. Ну и, конечно, хата своя — две большие комнаты, в одной жили мы с Шурой и Левой, в другой мама.
…Каждый день с городской площади провожали очередную сотню-две новых бойцов для фронта. Всегда играла музыка, целью которой, видимо, было заглушить рыдания и крики отчаяния провожавших женщин, детей… Мимо нашего дома ежедневно шли все новые и новые колонны, по обе стороны которых бежали подростки, шли с малыми детьми на руках женщины, плелись в хвосте старые матери, не видевшие дороги за слезами.
Мы с ужасом и трепетом ждали, когда это коснется и нашей семьи, хотя надеялись, что болезнь Шуры не позволит захватить его в общий поток мобилизованных… Но однажды Шура получил повестку и, вернувшись из военкомата, спокойно сообщил нам, что через три дня будет отправлен к месту формирования… После начала войны он как-то стыдливо себя чувствовал перед оставшимися без мужей женщинами, все время ждал своего часа и принял вызов в военкомат как должное.
…Его эшелон отправлялся в 3 часа дня — очень удобное время: мы хоть видели, как Шура садился в вагон, махали ему руками, и он успел взмахнуть нам рукой. А то ведь ночные поезда отходили в кромешной тьме без единого огонька, и последним знаком прощания людей было прикосновение друг к другу в темноте. Мгновение, и все потеряно — над вокзалом стоит непрерывный крик, пока отойдет состав.
…Радио каждый день приносило потрясающие известия. Несмотря на то что Северный Кавказ, где мы проживали в своем Невинномысске, был глубоким тылом, нас всех обязали рыть убежища во дворах, чтобы было где укрываться во время бомбежек. Действительно, уже к новому, 1942 году начались авиационные налеты на вокзал, нефтебазу, шерстомойку. Попадания бомб в эти цели сопровождались ужасными пожарами. Особенно сильно полыхала, конечно, нефтебаза, куда собрали жителей города засыпать песком огонь.
А шерстомойка — самая крупная в Союзе, — горела день и ночь, отравляя воздух не только города, а всей округи. Шерсть невозможно было потушить, она тлела постоянно, то разгораясь от ветра, то замирая, когда вокруг было тихо.
…У нас в доме вся жизнь превратилась в ожидание вестей. Любой скрип, шорох, стук давали надежду встречи с почтальоном, получение весточки от Шуры. Из писем мы узнали, что его направили в Грузию, в военное летное училище, и что это, конечно, отодвинет срок отправки на фронт, чему мы были очень рады. Но ситуация менялась так быстро, что еще через несколько дней мы уже должны были встречать Шуру в воинском эшелоне, едущем через Невинномысск на передовую, в самое пекло военных действий — под Сталинград. При нашей короткой встрече муж рассказал, что их летное училище в городе Телави за одну ночь превратилось в пехотное, им всем поменяли обмундирование, и тут же были сформированы воинские подразделения с боевыми заданиями… Прошли сутки, и мы вновь, как и в первый раз, проводили его со станции Невинномысской в сторону Ростова.
После этих проводов мы уже не получили от Шуры ни одного письма. Из Ростова их сразу же направили под Сталинград, где в это время полыхал самый жестокий бой. Там муж и пропал без вести…»
Вереницы беженцев — трагическая примета первого периода Великой Отечественной.
Приказ — немедленно возвращаться
«Жизнь наша, конечно, была очень трудной во всех отношениях. Мы ужасно обносились, нечего ни одеть, ни обуть. На рынке у спекулянтов купить эти вещи невозможно из-за страшной дороговизны. А у меня зарплата маленькая, ее хватало только выкупить хлеб по карточкам. Спасение было в том, что мы с горем пополам держали корову. Но если летом ее удавалось кормить за счет пастбища, то на зиму необходимо заготавливать сено. Купить его негде, мужчин не стало, косить траву некому, поэтому женщины кооперировались, брали участки на сено и самостоятельно косили траву. Это очень тяжелый труд, а накосив и высушив сено, нужно еще как-то перевезти его во двор.
…Летом 1942 года к нашему городу стали приближаться немцы. Это было следующее страшное испытание. По домам прошли обходчики с требованием оставить город и идти в глубь страны. Решаем с матерью, что делать? Она собирает нас с Левой в неизвестный путь, отдает большую часть имеющихся денег, собирает сухари… Я перевязываюсь большим платком через плечи, чтобы на спине у меня поместился Лева. Мы выходим за калитку и вливаемся в поток таких же беженцев. Мама плачет, прощаясь с нами…
Вышли из города ранним утром, было нас очень много, все молодые женщины с котомочками за плечами, значительная часть из которых с одним-двумя детьми. Мужчин мало, и они, конечно же, инвалиды. Одного хорошо помню — без руки, немного постарше меня. Он всем давал советы: идти ровно, не забегая вперед и не отставая без причины, а чтобы на ногах не болталась обувь, потуже закреплять туфли или босоножки.
…Прошли 25 километров. К ночи, выбившись из сил не столько от тяжести, что несли детей, сколько от их бесконечного плача, сделали привал в какой-то балке, заросшей кустарником. Не знаю, может, от усталости, а может, действительно, в этой балке мы почувствовали какую-то пристань, но показалось так в ней уютно и надежно, что мы все буквально свалились на землю. Не хотелось ни пить, ни есть, а только лечь и вытянуть ноги.
У меня с собой было байковое одеяло, на которое я уложила измученного Леву, да и сама приткнулась возле него. Однако поспать не пришлось. Из-за бугорка со стороны оставленного нами города вынырнула грузовая машина, полная военных, которая перед такой разношерстной массой людей, в основном женщин с детьми, остановилась. Из кабины вылез, не знаю в каком чине, начальник, подошел к нам и стал расспрашивать, кто мы и куда направляемся? Мужчина без руки, о котором я уже упоминала, как наш старший, все рассказал ему, после чего военный обратился к нам — заявил о безрассудности такого поступка, который приведет всех, особенно детей, к гибели. Объяснил, что нигде и никто нас не ждет, и потребовал, чтобы мы сейчас же без всякого отдыха возвращались по своим домам…
Что тут началось! Плач, крики отчаяния, проклятия… Многие молодые женщины без детей бросились к машинам проситься, чтобы их взяли с собой. Некоторым все же удалось уехать с этими военными. А мы — оставшиеся, еще не чувствуя ног от усталости, все же решили до утра отдохнуть в этой балке, а потом уже возвращаться домой.
Потом в движении по дороге наступил какой-то непонятный нам перерыв. Такая тишина вокруг воцарилась — даже казалось, что ярче засверкали звезды на небе. Наш лагерь утихомирился, дети, измученные переходом, уснули…
И вдруг загрохотал мотоцикл, причем даже не один, а несколько. Фары осветили укромную поляну среди кустарника, так ласково приютившую нас. Немец грубым окриком на русском языке потребовал немедленно подняться и объяснить, кто мы, сколько нас, зачем здесь находимся. В противном случае, предупредил, они откроют огонь как по партизанам.
Нашему безрукому вожаку опять пришлось давать разъяснения. При этом он неоднократно подчеркивал, что мы мирные граждане, не имеем никакого оружия и продвигаемся в сторону города, каждый к своим родственникам. Немец выслушал и приказал немедленно всем возвращаться домой в Невинномысск, если мы не хотим разделить участь партизан.
Делать нечего, мы собрали свои пожитки, опять привязали на плечи детей и без всякого отдыха двинулись назад…»
Коровья история
«…Электрического света не было, воды в уличных колонках — тоже: бомбежками повредили электростанцию и городской водопровод. Мама нашла давно заброшенную за ненадобностью керосиновую лампу, а еще коромысло. С ним я тут же отправилась на реку Кубань за водой — и нам всем, и корову нужно же поить. Дороги к реке везде одинаковые — крутой спуск, по которому очень тяжело подниматься вверх с двумя полными ведрами на коромысле, но другого выхода ни у кого не было.
…А потом в город вошли немецкие войска.
Днем 5 или 7 августа 1942 года (дату точно не помню) со двора услышали грохот движущихся по улице чужих танков, машин, мотоциклов… Мы поняли весь ужас своего положения.
В это время в нашем доме находились две мои подруги — Вера и Вика. Мы очень дружили, они еще не были замужем, сердечно любили моего Леву. Поскольку деваться им было некуда, то девушки все свободное время проводили у нас.
Увидев за калиткой немцев, мы совершенно растерялись, просто остолбенели на тех местах, где нас застало это горе… Но мама тихонько подошла к нам и, взяв за руки, отвела в дом. Тут же сказала, чтобы мы оделись во все грязное, натянули на лица платки, чтобы как-то скрыть молодость и девичью красоту, которой обладали в равной степени и Вера, и Вика.
Хоть и не очень хотелось это делать, но здравый смысл требовал выполнения такого совета бывалого человека, за что мы потом очень благодарили бабушку Прасковью Васильевну — так ее звали соседи, так ее называли и мои подруги…
В нашем доме, расположенном на развилке четырех дорог, сразу же поселились немцы во главе с каким-то начальником, перед которым все стояли навытяжку. Нас с матерью сразу предупредили, чтобы Лева ни в коем случае не беспокоил этого начальника. Мол, если ребенок будет плакать, они его застрелят. Поэтому я старалась с Левой все время проводить во дворе, в сарае, особенно когда он болел и потому часто плакал.
Потянулись темные дни оккупации — ни света, ни радио, никаких встреч… Первые недели не было городского базара, но потом люди стали сходиться на рыночной площади, менялись там друг с другом продуктами, вещами: деньги-то советские сразу же пропали, а марки немецкие где же взять?
Мама моя носила на базар молоко, меняла его то на кусок хлеба, то на десяток кусочков сахара для Левы. Но случилась беда: немцы повадились один за другим ходить к нам в сарай со своими котелками и доить нашу Зорьку. Мама возмущалась, даже ругала корову, потому что та никогда никого незнакомого не подпускала к себе, чтобы ее можно было подоить, а тут… Видимо, бедное животное испытывало страх перед этими чужаками в серой форме. Зорька покорно стояла при их появлении, безропотно отдавая молоко.
Однажды мама выбрала момент, когда немецкий начальник, живущий в нашем доме, остался только со своим денщиком, попросила разрешения зайти к нему, а когда тот позволил, рассказала ему, что их солдаты выдаивают все молоко у коровы, оставляя больного ребенка голодным.
Представьте себе, немец выслушал ее (причем весь разговор был в виде пантомимы: мама показывала руками процесс дойки, мычала), все понял. И тут же распорядился, чтобы денщик написал и приклеил бумажку на двери сарая, что молоко от нашей коровы могут брать лишь солдаты и офицеры, живущие в этом доме. Так оно и происходило в последующем. Каждому «постороннему» немцу с котелком был «от ворот поворот»: прочитает бумажку-объявление и бегом со двора. Причем теперь мама сама доила Зорьку и наливала постояльцам 1,5–2 литра, а не все, что получила от коровы.
Похожая история была с сеном. Немцы стали забирать у нас сено для своих лошадей, и опять мама пошла к этому начальнику с жалобой. Помогло».
Спасение в дерьме
«Так мы дожили до нового, 1943 года. С приходом зимы начались холода, метели, топить печку совершенно нечем… Немцы начали на дрова разбирать заборы, которыми были огорожены дворы. Тут, конечно, не пощадили и нашей ограды. Хата оказалась в итоге открыта со всех сторон — так неуютно, так сиротливо…
У Прасковьи Васильевны был большой, еще отцовский тулуп, мы его снаружи обшили мешковиной, чтобы не видно, что это хорошая, качественная верхняя одежда. В итоге тулуп приобрел ужасный внешний вид — на него не только немцы не позарились, но даже нам самим смотреть не хотелось. Зато какое же это было спасение для Левы, да и мама забиралась под него к малышу.
Вместе с зимними морозами, вьюгами пришли большие перемены на фронтах, особенно — как мы потом уже поняли — в боях под Сталинградом. Продвижение немцев в глубь нашей страны было остановлено. Более того, с какого-то момента началось их отступление. Это мы сразу же почувствовали: оккупанты, обосновавшиеся в Невинномысске, собрались, быстро покинули насиженные места и устремились на запад.
Но, к сожалению, и после этого наши хаты все-таки не избавились от непрошеных гостей. Бежавшие из-под Сталинграда гитлеровцы занимали места ушедших прежних квартирантов. С той только разницей, что теперь каждую ночь это были все новые и новые солдаты — выбившиеся из сил, голодные, холодные… Они врывались в дома, требовали, чтобы их и кормили, и согревали.
Запомнился такой случай. У нас в доме разместилось человек 15 солдат. Будучи сильно уставшими, они просто попадали на пол и тут же уснули, успев, правда, приказать маме, чтобы вскипятила чугун воды.
Кое-как, на кизяках каких-то, вскипятили эту воду, она бурлит в чугуне, а немцы спят беспробудно. Мама мне шепчет: «Облить, что ли, их кипятком». Я ужасно испугалась, показываю ей: «нет». Сколько ж тут кипятка, разве на всех хватит? А оставшиеся же нас перестреляют!
Боже, сколько мы пережили страху?! А самое главное, не дай бог, заплачет Лева — сразу конец…
Так продолжалось до середины января, после чего наступило какое-то затишье. Немцы покинули город, нигде ни одной их машины. Но, уходя, они забирали с собой молодых женщин — расчищать от снега дороги.
Вот тут наша Прасковья Васильевна опять проявила находчивость, ни с чем не сравнимую. У нас во дворе стояла деревянная будка — туалет, так она ночью украдкой обмазала его весь дерьмом, а с утра в этом туалете закрыла нас троих — меня, Веру и Вику. Мы целый день просидели в таком «ароматном» убежище, немцы не раз заглядывали во двор, но, подойдя к туалету и обнаружив всю его «красоту», ругались: «швайн» (свиньи), и уходили.
Лишь поздно вечером мы рискнули украдкой выбраться из этого схрона. А на следующий день немцев в округе уже не было. Вот каким своеобразным образом наше трио было спасено от мобилизации на чистку дорог для оккупантов. Те же, кого немцы забрали, вернулись домой только в апреле-мае, да и то не все, некоторые сгинули бесследно.
Так закончилась наша жизнь в оккупации, «под немцем». За это время — шесть с лишним месяцев — мы ни разу не мылись, почти никогда не раздевались, разговаривали вполголоса и, конечно, никогда не улыбались…»